В бревенчатой стене мерцало бельмом единственное окошко, комары на его фоне казались призраками пылинок. Под ним, вполоборота к узкому столу, сгорбилась фигура в лохмотьях. На плечи ей падали длинные жидкие пряди, сквозь дыры в рубахе проглядывали бугры позвонков и пятнистая кожа. В одной руке подрагивала железная миска, в другой был зажат кусок чего-то бесформенного, мягкого, неясно бурого. Вложив ком себе в рот, существо неторопливо зачмокало и в такт движению чуть выдающихся челюстей задергалось всем телом, словно потягиваясь. Широкие ноздри работали с шумом, как меха. С заросшего подбородка, по-собачьи обрывавшегося к шее, сбегали струйки, капая на голые шишковатые колени. Из-под кожистых век бессмысленно таращился темный глаз.

У Андрея из глотки вырвался всхлип, но старик не повел и ухом и с волчьей сосредоточенностью продолжал жевать. Хотя от него шла едкая вонь, комары им как будто не интересовались. По его лицу – морде – и плечам блуждали десятки и десятки, но гораздо больше их привлекала миска, содержимое которой они накрыли копошащимся прозрачным ковром.

Андрея вырвало – натужно, больно, чистой желчью. Скорчившись гусеницей на полу, он заходился судорогами и никак не мог остановиться, не чувствуя даже укусов.

Когда управление вернулось к мозгу и мгла перед глазами немного прояснилась, в комнате все было как прежде, только его щека вымазалась в грязи. С трудом оторвав ее от пола, он сквозь поволоку слез разглядел, что пол весь истоптан, как в свинарнике. Цепочка особо жирных следов вела к облупившейся печи, перед которой распахнул черную пасть люк в подпол. Андрей едва начал, в тысячный уже раз, подниматься на четвереньки, как снизу донесся шум, потом половицы завибрировали. Старик с оживлением повернул рыло и привстал, так и не заметив чужака. Штанов на нем не оказалось, сморщенный уд качался маятником.

Под тяжелой невидимой поступью тренькали какие-то склянки, сыпалась оставшаяся побелка с печи. «Сапоги, у него такие большие сапоги», – бестолково мельтешило в голове. Не сапоги, а сапожищи. Комары закружились в дикой пляске, неотличимые от зрительного мусора, плавающего перед готовыми лопнуть глазами. Вот так и кошка цепенеет в свете фар. Бум, бум, бум. Сапоги, ох, сапоги.

Из люка показалась огромная белая пятерня, сжимавшая трехлитровую банку с чем-то коричневатым. Оставив груз у печки, она дождалась напарницу, чуть напряглась, и из подвального зева вынырнула лысая голова со вздутым рылом и кляксой на лбу.

…Когда живые тиски сдавили его череп, Андрей в луже у крыльца пытался нашарить ножницы в рюкзаке. Мир стал серым и размытым. Прощально хрустнули очки, и его поволокли куда-то, словно деревянную куклу. Бросили на землю, в пару рывков сдернули одежду и белье, прижали подошвой. Зашуршала сталь, скользнув по выделанной коже, затем коснулась его собственного скальпа и в десяток точных движений соскоблила волосы, чтобы через миг развеять их бесполезным пухом. Ему отвели несколько секунд на то, чтобы осознать боль, а когда время вышло, потащили голого через двор. Лицо его закрыла зловонная жесткая ладонь, и о маршруте, прямом и немудреном, он мог судить лишь по камешкам, царапавшим ягодицы. Скрипнула калитка, почва сразу стала глаже и холодней. Тревожно запели лягушки. Его свалили в неглубокую канавку и отпустили, но не дали даже набрать воздуха в грудь – раздвинули челюсти, протолкнули сквозь зубы щепоть горьких зерен, брызнули затхлой воды и зажимали рот с носом, пока он все не проглотил. Только тогда рука оставила его и почти с нежностью погладила по щеке. Или нет, она не ласкала – рисовала стрелки и черточки, готовила к чему-то.

– Тр… тар… – булькал он, но язык уже заплетался, онемение расползалось по телу и затопляло отсек за отсеком. Голова сама собой крутанулась влево и застыла – тумблер на человечьей шее. В бесцветной мути несколько мгновений маячил широкий силуэт, потом растворился без остатка.

Сбоку тихонько заскулили. Ворочая глазами, как камнями в трясине, он разобрал неподалеку от себя что-то небольшое, белесое, точно так же окоченевшее. А вот и капуста. Всякая плоть – капуста.

– Тфл… И тбя. Прсть.

Ему показалось, что фигурка вильнула хвостом, но этого, конечно, быть не могло.

Осязание наконец-то покинуло его, но слух все еще ловил громовой писк тысяч, миллионов крылатых иголок. Укусят или нет? Ясное дело – укусят. И возьмут свое. Интересно, как у них все устроено? Соты, ульи, воск, как у пчелок? Матки, воины, работяги? Ячейки в болотной жиже? Да нет, совсем не интересно.

Рядом с ним ждали жатвы и сонные мыши, ангелочки на заклание. Природа с несвойственным ей остроумием собрала в одном месте почти всю пищевую пирамиду, только перевернув ее вверх ногами. А может, и не перевернув, – кто тут едок, а кто кормилец? Человек с большой буквы «х». Светка оценила бы.

Но, когда разум начал меркнуть, он думал не о ней, а о бабушке. О жилистых смуглых руках, о пестрой косынке, о банке из толстого стекла. И о струе меда, медленно падающей в вазочку, – не золотой, черт бы побрал всех мух, а тягуче-красной. Как вишня, как магический рубин, как самый сладкий сок на темной земле.

Дмитрий Костюкевич, Алексей Жарков

Дюнан

Нищий
1887 год

У одинокого путника нет багажа, но язык не поворачивается сказать, что он пересекает швейцарскую границу налегке. Утомлен, мрачен, беден. Пораженная экземой правая рука утирает со лба пот – на большее она едва ли годится. Путь человека лежит к поселку Хайден, приютившемуся за оброненным зеркальцем великана – Боденским озером. Порой седобородый путешественник останавливается и смотрит через плечо на дорогу. Он определенно кого-то видит, хотя за благосклонность его взгляда могут побороться лишь пыль и камни – и в набухших болью глазах всплывает… жалость?

Двери гостиницы «Парадиз» распахнуты в духоту улицы. Тяжелая походка сгорбленного незнакомца привлекает внимание играющих на площади детей. Ребятня отвлекается от забавы и провожает путника цепкими взглядами – до самых дверей, словно пытаясь помочь или не дать сбежать.

На пороге путник замирает, оборачивается, устало кивает в нагретую июньским солнцем пустоту, а затем шагает вперед. В очередное прибежище, в грошовую конуру.

***

Незнакомец похож на глубокого старика. В седой бороде нашли приют вековая усталость и печаль, как он нашел пристанище в отдаленном местечке Хайден. Он остается в постели, когда отдает белье в стирку, – смены нет. Он старается хоть как-то прикрыть свою вопиющую нищету: подкрашивает чернилами ветхий сюртук, отбеливает мелом рубашку. Долгие лишения и беспросветная нужда разрушили его здоровье, горечь и обида исцарапали душу. Но человек не так стар, как кажется.

Три франка в день – от потрясенных его положением родственников. Сочувствие и помощь издалека. Достаточно, чтобы прервать пятнадцатилетние скитания, превратившие его в подозрительного и замкнутого отшельника. В местной богадельне пожилой человек заново учится писать – спасибо участливому доктору Альтхерру. Большие тетради наполняются неразборчивыми словами и идеями, которые он не в силах предать забвению, – невероятной историей человека с израненным сердцем. Это воспоминания уставшего путника, в них нет места черствости, и счастью отведен лишь уголок, а невзгоды и ужас заняли просторные залы.

Дрожащая рука. Скрип пера старенькой стальной ручки по бумаге. Чернильные капли – упавшие слезы. В тетрадях живут враги (кто-то из них, возможно, по-прежнему ищет его, чтобы заставить страдать еще больше); клеймятся позором и проклятиями лицемеры и фарисеи. Обряды утратили всякий смысл. «Хочу быть похороненным как собака», – царапает старик и смотрит на покрытый грязью пол комнатушки.

Седобородого нищего хайденской больницы, записывающего историю своей жизни в палате под номером двенадцать, зовут Жан Анри Дюнан. Он – основатель Красного Креста.